За виды вокзала и железной дороги особое спасибо!!
Когда-то читала про старый вокзал у Бунина и все равно представлялся наш современный, теперь же совсем не то.
Вот как выглядят эти открытки в автобиографической книге "Жизнь Арсеньева" Бунина:
Севастополь же показался мне чуть не тропическим. Какой роскошный
вокзал, весь насквозь нагретый нежным воздухом! Как горячи, как блещут
рельсы перед ним! Небо от зноя даже бледное, серое, но и в этом роскошь,
счастье, юг. Все то огромное, мужицкое, что везли мы с собой, по дороге
растаяло. А вот и я, почти один, выхожу наконец из поезда, опять с моим
подлинным именем, и, шатаясь от усталости и голода, иду в первый класс.
Полдень, везде пустота, огромный буфетный зал (мир богатых, свободных и
знатных людей, приезжающих сюда с курьерскими!) чист и тих, блещет белизной
столов, вазами и канделябрами на них... Я не мог больше удерживаться, быть,
{239} как был весь путь, нищенски расчетливым, -- спросил себе кофе, калач.
Мне все это подали, искоса на меня поглядывая -- вид мой и впрямь был
подозрителен. Но все равно, -- я опять был я, я наслаждался тишиной,
чистотой, веющим в окна и двери жарким воздухом -- и вдруг увидал: из
открытых на яркую платформу дверей неожиданно, но совсем просто, гуляючи,
вошло в залу что-то пестренькое, вроде цесарочки ... С тех пор уже всегда
связывалось у меня представление о южных вокзалах с этим пестреньким.
Но где же было то, за чем как будто и ехал я? Не оказалось в
Севастополе ни разбитых пушками домов, ни тишины, ни запустения -- ничего от
дней отца и Николая Сергеевича с их денщиками, погребцами и казенными
квартирами. Город уже давно-давно жил без них, вновь отстроенный, белый,
нарядный и жаркий, с просторными извозчичьими колясками под белыми навесами,
с караимской и греческой толпой на улицах, осененных светлой зеленью южной
акации, с великолепными табачными магазинами, с памятником сутулому Нахимову
на площади возле лестницы, ведущей к Графской пристани, к зеленой морской
воде со стоящими на ней броненосцами. Только там, за этой зеленой водой,
было нечто отцовское -- то, что называлось Северной стороной, Братской
Могилой; и только оттуда веяло на меня грустью и прелестью прошлого,
давнего, теперь уже мирного, вечного и даже как будто чего-то моего
собственного, тоже всеми давно забытого ...
И вот, я пустился в путь далее. Я переночевал где-то на окраине, в
грошевой гостинице, и рано утром вышел из Севастополя. В полдень я был уже
за Балаклавою. Как странен был этот нагой горный мир! Белое шоссе без конца,
голые, серые долины впереди, голые серые ковриги близких и дальних вершин,
одна за другой уходящие и куда-то томительно зовущие своими {240} сиреневыми
и пепельными грудами, знойным и таинственным сном своим... Посреди каких-то
огромных кремнистых долин я сидел, отдыхал. Чабан татарченок с высоким
крюком в руке стоял вдали, возле серой отары овец, похожей на густо
насыпанные голыши. Он что-то жевал. Я пошел к нему, увидал, что он ест
брынзу и хлеб, вынул двугривенный. Он, жуя, не сводя с меня глаз, замотал
головой, протянул весь мешок, через плечо висевший на нем. Я взял, -- он
нежно и радостно оскалился, блеснул всем своим черноглазым лицом, уши,
торчавшие под его круглой шапочкой, двинулись назад... А по белому шоссе
мимо нас катилась коляска тройкой, с топотом копыт и звоном колокольчиков:
на козлах -- татарин ямщик, в коляске -- чернобровый старик в полотняном
картузе, а рядом с ним, вся закутанная, вся восковая, желтая, с темными и
страшными глазами, девушка... Верно, не раз я видал, много лет спустя, ее
мраморный крест на горе над Ялтой, среди множества прочих крестов, под
кипарисами и розами, в легком и свежем морском ветерке светлого южного дня
...
У Байдарских ворот я ночевал на крыльце почтовой станции. Смотритель не
пустил меня в комнаты, узнав, что лошадей я не буду брать. За воротами, в
бесконечной темной пропасти, всю ночь шумело море -- довременно, дремотно, с
непонятным, угрожающим величием. Я выходил иногда под ворота: край земли и
кромешная тьма, крепко дует пахучим туманом и холодом волн шум то стихает,
то растет, поднимается, как шум дикого бора ... Бездна и ночь, что-то слепое
и беспокойное, как-то утробно и тяжко живущее, враждебное и бессмысленное...